Меня зовут Таскэ Хайто.
И мне пять лет.
В данный момент я стою во дворе с деревянным мечом в руках и пытаюсь не сдохнуть.
Нет, серьёзно. Именно пытаюсь не сдохнуть.
Боккен казался лёгким только первые минут десять. Сейчас же он ощущался так, будто мне в руки дали не тренировочный деревянный меч, а кусок железнодорожной рельсы. Пальцы болели, ладони горели, плечи ныли так, словно их кто-то медленно выкручивал из суставов.
Всё тело наливалось свинцом.
— Ещё раз, — спокойно сказал отец.
Я поднял боккен.
Руки дрожали.
— Ити…
Взмах.
— Ни…
Ещё один.
— Сан…
Я сбился с дыхания и чуть не завалился вперёд.
Отец стоял в нескольких шагах от меня. Прямой, холодный, собранный. На его лице не было ни злости, ни раздражения, ни жалости. Только внимание. Такое неприятное, тяжёлое внимание человека, который замечает каждую ошибку.
Каждый неправильный поворот кисти.
Каждое проседание колена.
Каждый лишний вдох.
— Спина, — сказал он.
Я скрипнул зубами и выпрямился.
Спина, значит.
Конечно.
У меня тут руки сейчас отвалятся и умрут отдельно от меня, но главное — спина.
Вообще, если кто-то думает, что тренировка с мечом — это красиво, благородно и вдохновляюще, то он идиот. В реальности это пот, боль, дрожащие ноги и желание упасть лицом в землю, чтобы тебя наконец оставили в покое.
Само по себе сделать тысячу взмахов в каждой стойке уже непросто.
Но меня, видимо, решили не просто тренировать, а постепенно уничтожать.
Сначала разминка.
Потом силовые упражнения.
Потом растяжка.
Потом стойки.
Потом движение тела.
А уже после этого — взмахи боккеном.
И всё это каждый день.
Боже, мне всего пять лет.
Пять.
Какой ебучий садист вообще заставляет пятилетнего ребёнка проходить через такое?
Ответ стоял прямо передо мной.
Мой отец.
Таскэ Хайро.
Когда-то, насколько я мог судить по обрывкам детских воспоминаний, он был другим. Спокойным, уверенным, сильным человеком. Не мягким — нет. Но живым. В его голосе раньше было тепло, пусть и сдержанное. В движениях — достоинство. В глазах — понимание того, кто он и что должен делать.
Теперь от того человека почти ничего не осталось.
Передо мной стоял человек, которого что-то сломало.
Не добило, не уничтожило полностью, а именно сломало внутри. Он продолжал ходить, говорить, принимать решения, заниматься делами, но в нём появилась пустота. Такая, которую не спрячешь дорогой одеждой, правильной осанкой или строгим голосом.
Я видел эту пустоту.
И, если честно, иногда она пугала меня сильнее, чем тренировки.
— Продолжай, — сказал отец.
Я сжал боккен крепче.
Ну да.
Продолжать.
А чтобы понять, как я вообще дошёл до жизни, где пятилетний ребёнок мечтает умереть от усталости во дворе собственного дома, придётся вернуться назад.
К тому моменту, когда я проснулся на корабле.
Тогда я ещё не понимал, что произошло после пожара. Всё было обрывками. Дым. Крики. Мать, прижимающая меня к груди. Отец, весь в крови, стоящий посреди коридора. Потом темнота.
А затем — качка.
Я проснулся в маленькой кровати, завернутый во что-то мягкое. Надо мной был низкий потолок, рядом скрипело дерево, а всё вокруг медленно покачивалось из стороны в сторону.
Корабль.
Позже я узнал, что моей семье удалось ускользнуть из горящего поместья. Как именно — не знаю. В тот момент я был слишком мал, слишком беспомощен и слишком часто отключался, чтобы запомнить детали. Но, судя по тому, что мы оказались на корабле, отец действовал быстро.
Очень быстро.
Благодаря влиянию семьи и оставшимся связям они сумели в кратчайшие сроки собрать часть богатства, документы, ценности и нанять место на судне, уходившем в сторону Кореи.
Наверное, кто-то сказал бы: «Повезло».
Семья выжила.
Деньги сохранились.
Удалось сбежать.
Не всё потеряно.
Вот только жизнь редко бывает настолько доброй.
Моя мать, Таскэ Саюри, это плавание не пережила.
Я не могу точно сказать, что именно стало причиной. Может, раны, полученные во время пожара. Может, дым. Может, стресс последних событий. Может, морская болезнь, наложившаяся на слабость после родов и пережитый ужас.
Скорее всего, всё вместе.
Сначала она просто выглядела уставшей.
Потом стала меньше говорить.
Потом всё чаще лежала.
Её руки, раньше тёплые и крепкие, постепенно слабели. Голос становился тише. Дыхание тяжелее. Даже я, ребёнок в теле младенца, понимал: что-то идёт не так.
И это было невыносимо.
Человек, который дал тебе жизнь в этом мире, медленно угасал у тебя на глазах.
Я не успел узнать её по-настоящему. Не успел поговорить. Не успел услышать от неё что-то понятное. Не успел привыкнуть к мысли, что она моя мать.
Но легче от этого не становилось.
Моё новое тело тянулось к ней. Узнавало её запах, голос, тепло рук. А мой взрослый разум понимал, что я снова теряю мать.
Второй раз.
И ничего не могу сделать.
Вообще ничего.
Я мог только лежать, смотреть мутными младенческими глазами и иногда плакать, не понимая, где заканчивается реакция тела и начинаются мои собственные чувства.
Когда она умерла, я не сразу понял это.
Просто однажды её не стало рядом.
Не было привычного запаха.
Не было голоса.
Не было рук, которые брали меня осторожно и прижимали к себе так, будто я был единственным, что ещё удерживает её в этом мире.
Потом были тихие разговоры.
Тяжёлые шаги.
Отец, стоящий у стены с таким лицом, будто вместе с ней умерла какая-то его часть.
С того момента он изменился окончательно.
По прибытии в Корею отец купил дом на окраине Сеула. Не такой большой, как прежнее поместье, но всё равно достаточно просторный. Сад, внутренний двор, несколько комнат, отдельное место для занятий. Если судить по тому, как быстро всё было устроено, денег у семьи действительно осталось много.
Обо мне первое время заботились выжившие слуги.
Их было немного.
Кто-то погиб в поместье. Кто-то, возможно, остался в Японии. Кто-то просто исчез после пожара и бегства. Я не знал подробностей. Взрослые вообще редко объясняют что-то детям, особенно если считают, что ребёнок ещё ничего не понимает.
А я понимал.
Не всё, но достаточно.
После похорон матери дом стал тише.
Слишком тише.
Слуги разговаривали вполголоса. Отец почти не появлялся. Иногда я видел его в коридоре или во дворе. Он мог остановиться, посмотреть на меня несколько секунд, а потом уйти, так ничего и не сказав.
Я тогда ещё не знал корейского. Японский тоже понимал плохо. Поэтому не мог понять, что именно происходит вокруг. Но даже без слов было ясно: отец не просто скорбит.
Он боится.
Не как трус. Нет.
Это был другой страх.
Страх человека, который уже видел, как его жизнь сгорает дотла, и теперь ждёт, что оставшееся тоже когда-нибудь отнимут.
Первые несколько лет на мне это почти никак не отражалось.
У меня были свои проблемы.
Детское тело.
Кто не был младенцем с сознанием взрослого человека, тот не поймёт весь масштаб этого унижения. Тело отказывается работать так, как ты хочешь. Руки дёргаются криво. Ноги вообще живут какой-то отдельной жизнью. Голова тяжёлая. Координации нет. Сил нет. Контроля нет.
Хочешь повернуться — не получается.
Хочешь сказать что-то умное — выдаёшь набор звуков.
Хочешь хотя бы с достоинством пережить собственное детство — тоже не получается, потому что тебя кормят, моют и переодевают без учёта твоего взрослого внутреннего достоинства.
Отдельной пыткой было изучение языка.
Нет, даже языков.
Дома в основном говорили по-японски. На улице и среди местных — по-корейски. Первое время всё сливалось в бессмысленный поток звуков. Я пытался выделять повторяющиеся слова, связывать их с действиями, лицами, предметами.
Я никогда не был великим лингвистом.
Вообще никогда.
В прошлой жизни мне и одного родного языка хватало, чтобы иногда страдать от собственной безграмотности. А тут мне пришлось заново учиться говорить, да ещё сразу в чужой языковой среде.
Но, похоже, мне повезло.
Детский мозг впитывал язык куда быстрее, чем взрослый. Я слышал слова, повторял, ошибался, снова повторял. Сначала понимал отдельные фразы. Потом целые просьбы. Потом разговоры.
Постепенно мир становился понятнее.
И чем понятнее он становился, тем больше вопросов появлялось.
Мы жили в Корее, но семья была японской. Отец поддерживал связи с какими-то людьми, иногда получал письма, иногда принимал гостей, которые говорили слишком тихо и слишком осторожно. При них слуг всегда просили выйти.
Я рос.
Учился ходить.
Учился говорить.
Учился держать ложку.
Учился не падать на ровном месте.
В общем, проходил обычный путь маленького ребёнка, только с внутренним комментатором в голове, который регулярно матерился от бессилия.
Отец всё это время оставался далёкой фигурой.
Он обеспечивал дом, принимал решения, иногда спрашивал у слуг о моём здоровье, но почти не общался со мной напрямую. Не играл. Не рассказывал сказки. Не брал на прогулки.
Иногда мне казалось, что ему больно даже смотреть на меня.
Может быть, я напоминал ему о матери.
Может быть, о пожаре.
Может быть, обо всём сразу.
Так продолжалось до тех пор, пока мне не исполнилось четыре года.
Именно тогда отец впервые по-настоящему вошёл в мою жизнь.
Не как тень в коридоре.
Не как молчаливая фигура за ужином.
А как человек, который принял решение.
В тот день меня привели в комнату, где он сидел за низким столом. Перед ним лежали книги, кисти, несколько свитков и деревянный тренировочный меч.
Маленький.
Детский.
Но всё равно меч.
Я тогда ещё не понял, насколько мне стоит напрячься.
Отец долго смотрел на меня.
Потом сказал:
— С этого дня я буду сам следить за твоим обучением.
Я уже достаточно хорошо понимал японский, чтобы уловить смысл.
И достаточно плохо понимал жизнь, чтобы не осознать весь масштаб надвигающегося пиздеца.
Сначала всё выглядело терпимо.
Японский язык.
Корейский язык.
Письмо.
Счёт.
Основы этикета.
История семьи.
Какие-то сведения о природе, растениях, животных, странах, торговле. Для ребёнка это, наверное, было бы сложно, но для меня, человека со взрослыми воспоминаниями, многое давалось легче. Не идеально, конечно. Память у детского тела была странной, внимание быстро рассыпалось, да и усидчивость оставляла желать лучшего.
Но в целом я справлялся.
Отец это заметил.
И, кажется, сделал неправильный вывод.
Он решил, что если с обычным обучением всё идёт хорошо, значит, можно увеличить нагрузку.
Сначала добавились прогулки.
Потом упражнения.
Потом растяжка.
Потом стойки.
Потом работа с деревянным мечом.
Постепенно моё детство начало превращаться в расписание.
Подъём.
Умывание.
Еда.
Письмо.
Языки.
Перерыв.
Физические упражнения.
Растяжка.
Стойки.
Меч.
Отдых.
Снова обучение.
Сон.
И так каждый день.
Сначала я думал, что это просто способ занять меня. Может, отец решил, что дисциплина полезна ребёнку. Может, хотел вырастить наследника, достойного семьи. Может, пытался через моё обучение вернуться к нормальной жизни.
Но чем дальше, тем яснее становилось: дело не только в этом.
Он не просто учил меня.
Он готовил меня.
К чему — не говорил.
И это бесило сильнее всего.
Потому что когда пятилетнего ребёнка заставляют делать силовые упражнения до дрожи в руках, потом растягивают так, что хочется выть, а после этого дают боккен и говорят повторять взмах тысячу раз, хочется хотя бы понимать причину.
Но отец молчал.
Он только поправлял ошибки.
— Ноги шире.
Я переставил стопу.
— Локоть не поднимай.
Я опустил локоть.
— Дыхание ровнее.
Да я бы с радостью, если бы лёгкие не пытались покинуть тело.
— Снова.
Я поднял боккен.
Взмах.
Ещё один.
Ещё.
Каждое движение отдавалось болью. Плечи горели. Спина ныла. Пальцы немели. На ладонях уже начали появляться мозоли. Для пятилетнего ребёнка это было ненормально.
Для обычного пятилетнего ребёнка.
Но я всё чаще ловил себя на мысли, что обычным моё новое детство не будет.
Отец не был жестоким ради удовольствия. Он не кричал, не бил меня, не унижал. В этом и была проблема. Было бы проще ненавидеть его, если бы он оказался обычным тираном.
Но он был другим.
Холодным.
Требовательным.
Сломанным.
И напуганным.
Иногда, когда я падал от усталости, он смотрел на меня так, будто хотел остановиться. Будто где-то внутри ещё оставался человек, который понимал: перед ним ребёнок.
Его сын.
Но потом взгляд становился жёстче.
И он говорил:
— Встань.
Я вставал.
Потому что выбора у меня не было.
Потому что, как бы я ни матерился про себя, какая-то часть меня понимала: он делает это не просто так.
После пожара.
После бегства.
После смерти матери.
После всех этих писем, разговоров вполголоса и ночей, когда отец долго сидел один в темноте.
Что-то было не так.
Этот мир не был спокойным.
И чем больше я рос, тем сильнее чувствовал: отец знает что-то, чего не говорит мне.
— Достаточно, — наконец произнёс он.
Я замер с поднятым боккеном.
Не сразу поверил.
Потом медленно опустил руки.
Пальцы дрожали так сильно, что меч чуть не выпал. Ноги подкашивались. Всё тело болело, будто меня не тренировали, а били палками несколько часов подряд.
Я хотел сказать что-нибудь едкое.
Что-нибудь вроде: «Спасибо, отец, великолепная попытка убить собственного ребёнка под видом воспитания».
Но вслух смог только тяжело выдохнуть.
Отец подошёл ближе.
Я ожидал очередного замечания.
Про стойку.
Про дыхание.
Про слабость.
Но он молчал.
Потом опустился передо мной на одно колено и взял мои ладони в свои руки. Осмотрел мозоли, покрасневшую кожу, мелкие трещины.
Его лицо не изменилось.
Но голос стал тише.
— Болит?
Я посмотрел на него.
Вот теперь спрашиваешь?
Конечно болит.
У меня, кажется, даже душа вспотела и умерла где-то на середине тренировки.
Но я не сказал этого.
Не мог.
Не хотел.
Вместо этого только кивнул.
Отец несколько секунд молчал.
Потом отпустил мои руки.
— Запомни это чувство, Хайто.
Я нахмурился.
Он посмотрел мне прямо в глаза.
— Тело должно знать боль. Иначе страх сломает его быстрее.
Я ничего не ответил.
Не потому, что не понял.
Как раз наоборот.
Я понял достаточно, чтобы мне стало неприятно.
Отец поднялся.
— Завтра продолжим.
Вот теперь захотелось плакать.
Не от боли даже.
От осознания, что завтра будет снова.
Я стоял посреди двора, с деревянным мечом в руках, в теле пятилетнего ребёнка, в чужой стране, в чужой эпохе, с отцом, который явно готовил меня к чему-то страшному, но не считал нужным объяснять к чему именно.
И знаете что?
Я всё ещё не знал, в какой мир попал.
Но с каждым днём мне всё больше казалось, что спокойной жизни здесь ждать не стоит.
Внимание! Этот перевод, возможно, ещё не готов.
Его статус: идёт перевод
http://erolate.org/book/1888/223239